Название: Холод
Фандом: Рудольф Нуреев
Пейринг: Эрик /Руди
Жанр: драма, с Руди всегда драма, а с Эриком еще и ангст
Рейтинг: R
Размер: драббл
Предупреждения: нецензурная лексика. И вообще всё плх.
Саммари: У Эрика не стоит.
~1500 словЭрик лежал на боку и смотрел в стену, засунув руку под подушку; на его обнаженном теле медленно высыхал пот. Пальцами он машинально вертел туда-сюда железный шарик на столбике кровати, ощущая шероховатую ржавчину там, где с него слез хром.
Парижская весна нынче не расщедрилась на романтику: одна только слякоть под ногами и сквозняк, задувающий в рамы его скромного отеля. Проспект обещал «домашний уют и неизменное радушие», но пока что уделом Эрика тут оставалась бессонница, а также промозглая сырость, омерзительная поросль черной плесени в ванной, горький вкус таблеток и табака, тусклый яично-желтый свет ламп, которые горели с утра до ночи.
Руди сидел спиной к нему на другом краю кровати, глядя в противоположную стену, особенно богатую на подозрительные пятна, и от его обнаженного тела плыли волны тепла, как от радиатора, почти видимые глазу. Его сильно отросшие волосы словно разметал вихрь, и они топорщились вокруг головы, ловя свет из окон, свет ламп, весь свет, который могли поймать, отливая червонным золотом, как какой-то чертов нимб.
Эрику не нужно было смотреть на его лицо, чтобы знать, как оно выглядит: он это себе отлично представлял и так. Губы распылись, ноздри втянулись, слипшиеся ресницы дрожат, и на них уже наверняка повисла первая слеза. Затравленный взгляд звереныша в капкане; так больно смотреть на него в такие минуты и так хорошо, словно что-то царапает изнутри, проводит когтем от горла до сердца, рождая сладкий болезненный спазм.
Часто хотелось обнять его, прижать к себе, растворить в себе, в своей нежности, чтобы этот трепещущий сгусток тепла заполнил Эрика изнутри. И столь же часто хотелось ударить, размазать эти губы по лицу, вспыхнуть обжигающей яростью. Но чаще всего хотелось и того, и другого сразу. Обнять или ударить, обнять или ударить, — одна и та же боль и то же удовольствие, они словно брали в клещи с двух сторон, как две руки, смыкались на горле Эрика, но не сейчас, не сейчас.
Сейчас все было словно подернуто дымкой бессонницы, ватной одурью от лекарств; мечталось об одном — чтобы это закончилось, выключилось, как свет.
Вместо этого с другой стороны кровати раздался характерный прерывистый вздох: о нет, все только начиналось.
— Рудик, — Эрик едва выталкивал из себя слова, — я был бы тебе нечеловечески благодарен, если бы ты избавил меня от своей обычной истерики на этот раз. Кулак, что ли, в рот засунь, носок пожуй; я верю, ты справишься.
Зачем он это сказал? Все тщетно, маховик уже раскрутился, машина пошла, наматывая на колеса все живое.
— Я не могу поверить: тебе настолько на меня плевать?
Это был, как всегда, эффектный первый выход Руди, наверняка он вскинул голову и смотрел сейчас в потолок, выделяя линию подбородка, и та самая слезинка уже тонко очерчивала скулу. И, несомненно, ему казалось, что он умирает — по-настоящему, как и на сцене каждый раз.
— Может, и плевать, я не знаю. Но уж точно меньше, чем тебе на меня. Тебе не кажется… — Голос Эрика на секунду совсем пропал, но сразу же нашелся, хотя и ослабевший, еле слышный. — Не кажется, что стоит хотя бы для разнообразия проявить деликатность? Не для твоей ли это будет пользы? Я тебе говорил: я устал, всю ночь промучился с желудком, вечером генеральная, но трагедия, оказывается, не в этом. А в том, что у меня не встал, когда тебе приспичило, мать твою так, Руди, ты хотя бы в душ сходил после самолета, прежде чем меня насиловать.
Зачем он это сказал? Это танец Руди, его виртуозное соло и отнюдь не дуэт; он на сцене один, все прочие звуки — лишь музыка, под которую ложились его шаги. И только он знал, где остановиться.
И вот он сделал пируэт, затем прыжок коленями на постель; огромным усилием воли Эрик заставил себя не шелохнуться, по-прежнему глядя в стену и в край окна, почти непрозрачного от влаги, лишь обреченно процедил сквозь зубы:
— Вот просто сейчас ничего не говори…
Но этим вялым мимическим жестом нельзя было отогнать даже муху, а тем более Руди в порыве его вдохновенного горя.
— Да, я вижу, тебя тошнит от меня, я тебе вконец опротивел, я…
— В чем твоя проблема? — сказал Эрик чуть громче, чтобы заглушить эти бесконечные «я». — Найди себе другой член, вот и все. В окно посмотри, там уже дежурят, я уверен; зови сюда, можешь прямо здесь, мне все равно.
— А мне нет. — Руди уже откровенно плакал, слезы звенели в его словах, как маленькие льдинки, собираясь пролиться прямо Эрику на бедро, жгучие, холодные. — Ты знаешь: мне никто не нужен, если я тебе не нужен. Мне весь этот мир на хрен не сдался, если ты…
— Весь этот мир. — Эрик на секунду зажмурился. — Отлично. Звони в Нью-Йорк и отменяй контракт, звони своей Марго и скажи, что не будешь больше с ней танцевать, дай пресс-конференцию о том, что уходишь из балета, потому что у Эрика Бруна на тебя больше не стоит.
— Так ты этого хочешь? — Руди почти визжал; на этой стадии он иногда вцеплялся себе в волосы, как будто собирался их на себе рвать, но, конечно же, не рвал, он их очень берег. — Ты как-то по пьяни ляпнул, что я приехал на Запад только для того, чтобы тебя уничтожить: так вот, ты валил с больной головы на здоровую, это ты хочешь меня уничтожить. А потом, так и быть, отыметь то, что осталось.
Эрик уже очень смутно помнил, что держало его так долго возле этого человека, что заставляло переживать десятки подобных сцен, многие из которых, если быть честным, он затевал и сам. Находил в них некий смысл, некий катарсис, которого он всегда с наслаждением ждал, и был готов стерпеть ради него многое. В памяти почему-то вставали образы зимнего датского озера: припорошенная снегом тропа среди высохших камышей на пологом берегу, и отчаянно звенящая радость, разлитая в воздухе, и Руди, целовавший его с исступленной нежностью, — но как же это было давно.
Эриком вдруг овладела уже не усталость — такое глубокое истощение, что оно смыло даже гнев, даже тоску; оно словно сочилось из пор и обволакивало его туманом.
— Рудик, скажи, зачем ты из всего делаешь драму? Я выжат насухо, вот и все, и я болен. Почему бы тебе не задернуть шторы, не принести мне чаю, лечь рядом, обнять? Хотя бы укрыть меня этим ебаным покрывалом, ты разве не видишь, что я весь дрожу? Рудик, неужели это так сложно? Через полчаса мне вставать и идти в театр. Я не знаю, где найду на это силы.
Собственный голос напугал Эрика — холодный и мертвый, он и сам не знал, что так плох. Похоже, проняло и Руди: он поспешно схватил покрывало и набросил его сверху, после чего сразу же отдернул руки и пробормотал:
— Я тебя отвезу.
Он нервно гладил свою коленку в сантиметре от тела Эрика, еще немного — и его рука передвинется, и Эрик это примет, и все будет… нет, не хорошо. Они просто спустятся в следующий круг ада.
— Спасибо и на этом. — Но не успел Эрик произнести эти слова, как Руди спохватился, невинный и взбудораженный:
— Ой нет, не отвезу. За мной должна заехать Виолетта, вообще-то прямо сейчас, но она вечно опаздывает. Мы договорились пообедать, а потом в театр на Елисейских…
Оборвал его смех Эрика, даже не горький, не злой, и даже не над Руди: он смеялся над собой. Это заставило Руди слегка смутиться:
— Ладно, я ей позвоню. Блин, я же не знаю ее парижского телефона, о черт. Хорошо, я просто спущусь и скажу…
— Не надо, Рудик, — почти прошептал Эрик. — Пообедай с ней, сходи в театр.
Руди продолжал говорить, сбиваясь на каждом слове, растирая свои коленки, но Эрик не слушал. Как он мог соревноваться с Виолеттой Верди за внимание и заботу Рудольфа? Она ведь была прима-балериной самого Баланчина, великого хореографа, которого Руди сделал своей следующей целью — следующей после Эрика. Он остался на Западе ради того, чтобы завоевать сердце Эрика Бруна и сделать Баланчина оправой на бриллианте своего таланта. Но Баланчин упорно не сдавался, а вот Эрик слишком быстро пал к ногам Руди, как он понимал сейчас. Если бы можно было вернуть те дни в Копенгагене, если бы он не ревновал так безумно к Марии, если бы не был так ошеломлен, и смят, и растерзан бешеным напором, который тогда был для него в новинку… Если бы он мог хоть ненадолго вернуть те дни, когда Руди смотрел на него, как дитя на свою мать, широко распахнутыми влюбленными глазами, и видел только его, думал только о нем, хотел обедать только с ним…
Зазвонил телефон, и Руди прыгнул к нему через Эрика, прислонился к столу, отвернулся, взяв трубку, словно хотел скрыть от него что-то, уединиться со своим собеседником, но это было напрасно. Эрик узнал интонацию: звонила явно не Виолетта, для которой у него был особый наивно-почтительный тон русского мальчика, тянущегося ко всему светлому и прекрасному. Этот тон годился и для прочих высокородных дам балета вроде Иветт Шовире, лучшей Жизели всех времен и народов, а если приходилось общаться с настоящими коронованными особами, Руди убирал наивность и добавлял лоска: откуда что бралось. Был у него особый голос для полезных журналистов — чуть панибратский, но покровительственный; для вредных журналистов — резкий, нервный, отрывистый, с чудовищным русским акцентом; для Аштона — дружеский до наглости; для Марго — по-детски доверчивый. Эрик знал их все.
Он сел на постели, завернувшись в одеяло, и долго смотрел сначала на эти переминающиеся ноги, на ступню, то почесывающую щиколотку, то гонявшую по полу винную пробку, затем — на то, что выше, на перекатывающиеся под золотистой кожей мышцы, на плечи, чей разворот когда-то сводил его с ума. Сейчас это тело не рождало в нем ничего, кроме отчаяния. Эрик слушал, как Руди мурлычет, хихикает, как школьник, бормочет, урчит, интимно склоняясь над аппаратом, рассказывая Марго, что он долетел прекрасно, что Париж прекрасен, что у него все хорошо. А когда тот наконец положил трубку, Эрик спокойно, даже рассудительно произнес:
— Рудик, так дальше продолжаться не может.
Последнее слово еще висело в воздухе, когда Руди резко развернулся, так отточенно, завершенно, что Эрик невольно восхитился. Но теперь это был не танец. Руди помедлил секунду, прежде чем броситься к нему, и в этот краткий миг на Эрика обрушилось прозрение, тот катарсис, которого он так ждал, и сейчас, и каждый раз.
Он ждал того момента, когда Руди вдруг стряхнет с себя всю свою шелуху, эту лягушачью шкуру уловок, трагических поз и эгоизма, и станет таким, какой он есть, обнаженным до последней клетки своего тела, прозрачным насквозь и абсолютно искренним.
И, упав возле ног Эрика, он покрывал поцелуями его руки, колени, подставлялся под гладившую его ладонь так, словно был Лазарем, ищущим прикосновений Христа, и твердил:
— Может. — Со всем своим нечеловеческим упрямством: — Может.
Пока что этого было достаточно.
Продолжение банкета
Название: Холод
Фандом: Рудольф Нуреев
Пейринг: Эрик /Руди
Жанр: драма, с Руди всегда драма, а с Эриком еще и ангст
Рейтинг: R
Размер: драббл
Предупреждения: нецензурная лексика. И вообще всё плх.
Саммари: У Эрика не стоит.
~1500 слов
Фандом: Рудольф Нуреев
Пейринг: Эрик /Руди
Жанр: драма, с Руди всегда драма, а с Эриком еще и ангст
Рейтинг: R
Размер: драббл
Предупреждения: нецензурная лексика. И вообще всё плх.
Саммари: У Эрика не стоит.
~1500 слов